Тревоги души - Страница 2


К оглавлению

2

— У Сергея в доме, — вдруг произнёс Коля, — слуги обедают с хозяевами за одним столом. Я сам видел, и подле меня, когда я у них обедал, сидела горничная.

Я всплеснул руками от изумления и во все глаза посмотрел на него. Это было ужасно, невозможно. Это было ново до того, что у меня, как будто я заглянул в пропасть, закружилась голова.

— Правда? — хотел я спросить, но голос не вышел у меня.

Но сейчас же налетел откуда-то, из самой глубины взволнованной души, подъём, будто я надышался опьяняющим воздухом, и я с восторгом крикнул:

— Я обожаю их, Коля, — и какие это дорогие, милые люди. Как бы мне хотелось служить у них!

— У них всё иначе, — серьёзно говорил Коля, махая палочкой. — Просто, как у бедняков, но иначе как-то. В доме у них нет гостиной, нет дорогой мебели, портьер. Цветов всегда много. Чай пьют не из стаканов, а из глиняных кружек. Стол не покрывают скатертью. Но всё же у них удивительно хорошо и чувствуешь себя так, как у нас на горе. Мать Сергея чудесно-добрая. Её все любят. Сергей рассказывал, что она по воскресеньям молится в отдельной комнате; туда же приходит молиться и простой народ: дворники, кучера, слуги, даже господа. Отец Сергея не молится с ними, но и он славный, — на Сергея походит… Чудесно у них, — повторил он.

— Так вот почему, — поражённый произнёс я, — Настенька сказала, что она любит бедных. Мы любим бедных, Коля? Скажи правду.

Он задумался. Я стоял подле него, смотрел в окно, как льёт дождь, и также думал.

— Что значит любить бедных? — проговорил я вслух. — Как их любить? Как отца или мать? Жалеть их? Давать им денег?

— Не знаю. Сергей говорит, что людям нужно жить, как братьям.

— Как братьям?! — удивился я, ничего не почувствовав от этого требования. — Разве можно любить Машу. Любить Машу, — повторил я раздельно. — Это меня не трогает ещё.

— Все люди — братья, — и это наверное, — убеждённо проговорил Коля. — Мать Сергея не может обмануть.

— И Андрей — брат? — недоверчиво спросил я. — И Стёпа? Как это странно всё, — прибавил я, вдруг почувствовав, что совершенно замучился от всех этих разговоров.

— Цейлон, Кипр, Суматра, — забормотал неожиданно Коля, с ожесточением завертев палочкой. — Ужасно непонятно… Борнео, Борнео. Для чего это нужно знать? Я в Борнео не поеду. Что такое: Борнео? Бор-не-о, — повторил он, прислушиваясь к слогам. — Никакого смысла. Есть ли там люди, Павка? И может быть в Борнео теперь сидит какой-нибудь мальчик и зубрит название нашего города… Все люди братья, — раскрыв глаза и с ужасом в голосе вдруг выговорил он.

— Все люди братья, — как эхо повторил я.

В горле у меня пересохло от волнения. Что будет с нами?.. Коля остановился против стены и долго всматривался в место на карте, занимаемое Борнео.

— Вот так и старым сделаешься, — проговорил он шёпотом. — Что такое старость?

Я лёг животом на окно и стал смотреть на гору. Она блестела от воды и, оголённая, казалось, дрожала от мокрого холода. Бурьян приник к земле и не трепетал, прибитый дождём. Башня одиноко поднималась над горой, как изваяние из туч, и железная головка на флюгере иногда горела, как лампадка. Странные мысли, томительные, полупечальные, полурадостные, от которых хотелось страстно плакать, как по чем-то утраченном, на груди у матери, чтобы она утешала, окружала всей нежностью и теплотой своей любви, — потянулись у меня в голове. Как верно гора охраняла нас до сих пор от жизни! Словно заботливый старый друг служила она нам. На её земле, в её зелёном царстве, подобно щитам стояли и жили невинные радости и для жизни тяжкой, мучительной, со всеми неразрешимыми вопросами — не было места. Как заколдованные, жили мы. Молчаливые, живые друзья отдавали нам нежно свои крылья, свои голоса, свои краски, свою жизнь, лишь бы наша мысль молчала. Теперь щиты надломились, и новый свет ворвался к нам. Никто не знает, что в нас происходит, и сами мы не сумели бы рассказать, — и в этом было мучительное томление. Будто было по-старому и ничего не случилось, — отец и мать пройдут мимо самого важного, страшного момента поворота в нашей жизни и по-прежнему будут беззаботно давить нашу волю, наши порывы и с детства уже полуизломанные, мы долго будем выпрямлять в себе человека. Думал ли я именно это в минуту, когда я лежал на окне и смотрел на гору? Не знаю, — что-то томительное печальное было в душе, и, может быть, позже мне стало казаться, что я так думал. Безотрадным я видел будущее. Дождь переставал, и в мокрые стёкла уже смотрел край тучи, серой, как пар, но синева неба уже мелькала в ней.

— К вечеру прояснится, — произнёс я вслух.

В комнату вошла бабушка, опираясь на палку, и позвала к себе Колю. И оба вышли, о чём-то разговаривая. Я всё лежал на окне и думал теперь о Сергее, о его матери… Как много мне нужно было узнать у них важного. В чём лежала тайна их обаяния? Кто-то тронул меня за плечо… Я испуганно поднялся. Предо мной стояла Маша.

— Пожалуйста, панич Павочка, — сказала она, — выйдите из комнаты. Мне прибрать нужно.

Подоткнув подол юбки, с тряпкой в руке, стояла она. Рабыня, изваянная, как мало в её жесте лежало своего, в свою защиту. И вся она, грязная от уборки, босая, с красными, затёкшими от слёз глазами — и только думавшая о том, что нужно работать, работать, — показалась мне такой несчастной, беззащитной, всеми брошенной, что и волнуясь, и стыдясь того, что хотел сказать, я невольно крикнул:

— Машенька, какая же ты несчастная!

Она со страхом подняла на меня глаза и сейчас же опустила их. И прежним вежливым просящим голосом повторила:

2